Философия войны

Статья про СВО в свете философии Ивана Александровича Ильина


Перефразировав кого-то из великих можно сказать, что если вы не интересуетесь идеологией, идеология заинтересуется вами. Тогда держитесь! Современные люди, особенно это должно касаться мужчин, видимо полагают, что могут жить легко и плыть по течению. Люди не сильно интересуются философией и религией, великими вопросами человечества. Вину за эту тенденцию к поверхностному восприятию мира нельзя перекладывать на обилие информации из СМИ, интернета и всех возможных ранее неизвестных человеку источников. Это наш человеческий, общий грех. Увязание в суете. Мудрость, накопленная веками, оказалась невостребованной современными людьми, неподъёмной для их скудного восприятия.

Сегодня поговорим о философии войны. Скорее это не мой будет разговор, а рассуждение более осведомлённого в вопросах войны человека, Ивана Александровича Ильина, изложенные им в книге «О сопротивлении злу силою». Надо сказать, достаточно поинтересоваться биографией этого человека, и вопрос о реалистичности его слов отпадает сам собой. Однако, вся эта его книга, написанная как ответ Льву Толстому «Закон насилия и закон любви» и другим его поздним философским работам несёт на себе отпечаток спора и даже скандала, что на мой взгляд умаляет её достоинство. Из этих двоих, Толстого и Ильина, я чувствую себя ближе к позиции Толстого, что стоит учитывать, читая мои комментарии. Кроме того, на мой взгляд, именно идеология Ильина явилась неким духовным светом современной российской идеологии (несмотря на п.1, 2 и 3 статьи 13 Конституции РФ) и идеи русского мира, которые не только озвучиваются с высоких трибун, но и становятся реалиями нашей политической жизни.
Последняя глава вышеназванной книги И.А.Ильина называется «Основное нравственное противоречие войны»
(как понимаю, это отдельное произведение Ильина, однако оно сочетается с сутью книги и в моём варианте было напечатано вместе с ней). Наивно и преступно полагать вопрос войны в мире решённым, наивно считать, что либо Лев Толстой, либо Иван Ильин дадут нам полный ответ по теме. Конечно, на такой ответ не претендует и автор этих строк. Просто попробуйте оценить глубину вопроса. Здесь приходится писать кратко, а для любителей первоисточников — текст взят с сайта ПравМир — https://www.pravmir.ru/osnovnoe-nravstvennoe-protivorechie-vojny/

Нет в жизни более тяжелого во всех отношениях времени, как время войны. Ко всем обычным бременам жизни, лежащим на душе человека, ко всем затруднениям личного пути, семейной жизни, экономического неустройства и общественно-политического разлада война прибавляет новое и горшее бремя, которое своими размерами и своею остротою может отодвинуть на второй план все остальное. Это бремя войны подавляет душу не столько количеством и объемом практических задач и нужд, загромождающих собою весь жизненный горизонт, всю видимую перспективу творчества: здоровая душа, полная энергии, только вырастет и окрепнет, справляясь с заданиями, даже с виду непомерными: Геракл будет ей прообразом, и тяжкий молот труда выкует из нее поистине непобедимый булат. Война подавляет душу человека качеством и содержанием тех заданий, которые она обрушивает на нас, независимо от того, подготовились ли мы духовно к их разрешению или нет. Нравственно противоречивый характер этих заданий составляет их главную тяготу.

С того момента, как начинается война, мы все живем под гнетом этого противоречия; ощущение его не покидает нас даже в те минуты, когда мы, по-видимому, забываем о нем. Каждое известие, доходящее до нас с тех мест, где «наши» и «враги» истребляют друг друга, обновляет в нас чувство этого противоречия, заставляет душу вновь и вновь произнести сразу одному и тому же явлению «да» и «нет». Мы непрерывно живем в атмосфере, заставляющей нас сочувствовать тому, что обычно вызывает в нас самое глубокое и решительное неприятие; однако это обычное и оправданное неприятие не покидает нас и во время войны, но странным образом уживается с определенным чувством удовлетворения и смутным, неопределенным полуоправданием неприемлемого. Война как будто переворачивает наши добрые побуждения и наши нравственные принципы в некоторых основных отношениях. Сознание беспомощно стоит перед непонятным и этически невозможным явлением: по-видимому, совесть дает сразу на один вопрос два противоречивых, два взаимно исключающихся ответа. И перед нелепостью и противоразумностью этого явления душа теряется и не видит исхода: или совесть не есть последний и несомненный источник нравственной очевидности? или есть положения, перед которыми она бессильна или inter arma умолкают не только законы, но и единый божественный закон добра? или же древняя уверенность Канта в том, что голос совести есть в то же время голос разума, покоилась на недоразумении?

Сомнение в совести, как в последнем и высшем источнике нравственной очевидности, — вот первое глубокое последствие, к которому философское сознание может быть, по-видимому, приведено войною.

Помню день, когда объявили о начале СВО. Мы ехали в автобусе и один молодой человек, глядя на хмурые лица сограждан, решил произнести ободряющую речь, смысл которой кратко сводился к следующему: «Что вы приуныли? Война была всегда, а вам казалось, что она далеко и вас не касается. В чём разница? Можете продолжать веселиться».

Позволительно ли убивать человека? Может ли человек разрешить себе по совести убиение другого человека? Вот вопрос, из которого, по-видимому, вырастает основное нравственное противоречие войны. Правда, этот вопрос ставится перед нравственным сознанием не только войною, но и каждою смертною казнью, каждым уголовным и политическим убийством. Однако к обязательному участию в организованном массовом убиении люди привлекаются только в эпоху войны, будь то гражданская война в ее единичных или повсеместных вспышках или война международная. Можно, конечно, попытаться смягчить эту заостренную постановку вопроса и свести чуть ли не всю войну к непреднамеренной стрельбе по «невидимому за расстоянием неприятелю»*. Однако современная стратегия совершенно определенно признает, что победа состоит в поражении живой силы противника и что из четырех способов достигнуть этого — убиения, ранения, пленения и рассеяния — наиболее действительным и целесообразным является первый. Рассеянный неприятель может прийти в себя и собраться вновь; раненый может выздороветь и вернуться в строй; пленного нужно стеречь, перевозить и содержать; убитый — изъят из живой силы противника окончательно и требует минимальных расходов на погребение. Из легкой раны и тяжелой раны, нанесенной неприятельскому воину, действительнее тяжелая рана; из тяжелой раны и смерти целесообразнее смерть.

Можно ли сказать, что война — это такое место, где люди живут и действуют прямо противоположно привычным и нормальным законам человеческого общества? Обычно люди заботливо лечат раны и ушибы, глаза, уши, руки, ноги и внутренние органы — то есть относятся друг к другу так, как желают в отношении самих себя. Даже ударив своего ребёнка, мы делаем это ему во благо, готовые пострадать самим вместо него. В условиях войны люди поступают наоборот. Далее Ильин говорит о процессе убийства человека человеком и, помимо бессознательного голоса совести, приводит целый ряд внутренних барьеров, сопровождающих это деяние.

И когда человек убивает человека, то в сознании людей встает естественный вопрос: «кто ты, что дерзаешь?» Ты берешь, чего не дал; ты разрушаешь, чего не создала чего создать не можешь; кто же ты, что дерзаешь? Убийство есть всегда, по самой сущности своей, акт восстания и самовознесения над убиваемым, ибо решающий о сроках жизни другого присваивает себе по отношению к нему последнюю и величайшую власть, какая только может существовать на свете: jus vitae ac necis (право жизни и смерти — лат.). Убивающий ставит себя в положение господина и владыки; мало того, он узурпирует Божие дело и посягает на Божеское звание. Для того чтобы прекращение жизни было действительно обосновано и мотивировано как благо, необходимо поистине сверхчеловеческое ведение о путях убиваемого, о судьбе его в мире и, следовательно, о судьбах и путях мира в целом. Мироощущение человека приписывает такое ведение только Богу; знание же людей бессильно решать и решить эти вопросы. Но в таком случае убиение человека не может быть ни обосновано, ни мотивировано. Оно остается актом неоправдываемого произвола. Мало того, убийство в самой сущности своей, независимо от случайных переживаний убивающего, есть акт величайшей гордыни: в нем кроется не только вознесение себя над убиваемым человеком, но и равнопоставление себя Божеству.

Хорошо считать идеи религии архаичными и отжившими своё, полагая, что наука сможет дать всему ответ. Но что если ответ науки не совсем устроит даже самых ярых её сторонников?

Второй мотив, заставляющий нас тяготиться всяким убийством, есть исключительная и абсолютная нелюбовность этого акта. Какова бы ни была степень одухотворенности любви, на что бы ни была направлена ее сила, любовь спаивает живым творческим образом любящую душу с любимым предметом. Творчество любви состоит именно в этом своеобразном, не поддающемся отвлеченному пониманию снятии пределов между обеими сторонами. Видимое эмпирическое разъединение и уединенная замкнутость душ остаются по внешней форме и не исчезают. Но любовное отношение есть способ жизни, реально преодолевающий эту атомистическую изолированность. Начиная от элементарного и поверхностного учета чужого существования в формах приличия и вежливости, восходя через любезность и деликатность к любовному общению и действительной любви, человечество выработало целую сложную сеть приемов и способов взаимного нравственного приятия и взаимного нравственного проникновения. Знание души о душе остается всегда ограниченным и скудным, но живое чувствование, слагающееся на путях предметно воспитанной и развитой интуиции, может давать неожиданные, ошеломляющие по силе адекватного проникновения результаты. Любящая душа живет и общается посредством художественного вчувствования в реальную жизнь людей. Это вчувствование совершается через максимальное приятие чужой жизни интересом, воображением, волей и мыслью любящего; душа, приемлющая чужой интерес и чужое содержание, сосредоточивает свое внимание и свою активность на осуществлении, удовлетворении, раскрытии и совершенствовании принятого; она перестает испытывать чужое как чужое, но испытывает его как свое. Любовь есть процесс реального духовного отождествления любящего с любимым; в результате его возникает тождество, но, конечно, не то совпадающее единство одинаковых смысловых содержаний, о котором трактуют учебники логики, но та неразрывная сращенность, то реальное целое, которое слагается из различного и ведет к живому творческому богатству. Когда любовное отношение взаимно и приятие сопровождается отдачей, тогда это тождество субъектов раскрывает некоторую метафизическую глубину в общении людей, реальность которой признавалась и сущность которой описывалась неоднократно в истории философии. Такая жизнь дает возможность убедиться в том, что, в сущности говоря, каждый из нас чувствует постоянно, хотя крайне редко дает себе в этом отчет: в реальной жизни соединенности всех людей. Эта соединенность состоит не только в том, что душа каждого из нас носит и сосредоточивает в себе бесчисленное множество нитей, связующих ее живым образом с другими людьми, или что душа наша непрерывно, даже в одиночестве, содрогается от уколов общения и сама наносит их, нередко даже и не подозревая об этом; но самая пронизанность души этими нитями раскрывается для того, кто их любовно культивирует и завязывает, как непрерывная, сплошная связь всех со всеми; эту непрерывную социально-духовную ткань жизни любящая душа культивирует, растит и совершенствует, тогда как нелюбящая душа рвет ее, комкает и деградирует, страдая сама и причиняя страдания другим.

Любовь раскрывает людям не то, что все люди должны связаться психически и духовно в живую непрерывную сплошность, но что они уже связаны так, рады они этому или не рады, хотят этого или не хотят; раскрыв это, она указывает им и высшую цель их жизни — в одухотворении и установлении творческой сопринадлежности душ. Душа, живущая обычно в ощущении этого реального живого всеединства душ, привыкает к нему настолько, что каждое проявление розни и вражды, каждый недостаток со-чувствия и едино-чувствия, со-мыслия и едино-мыслия, каждое отсутствие едино-страдания и едино-радования вызывает в ней скорбь и горе. В то же время она твердо знает, что каждый добрый порыв, каждое нравственное усилие, каждое благое деяние есть действительное, истинное завоевание всего человечества; ибо даже те, кто не узнают ничего о самом порыве, усилии и деянии, не узнают, в чем он был, и не узнают даже вообще, что он был, получат незаметно и понесут в себе и передадут другим его плоды и отражения; а если этот порыв и это деяние найдут в себе любовную встречу и любовное отражение, то сила их удесятерится, передаваясь от души к душе. Но такая душа знает также, что каждый разрыв в социально-духовной ткани, каждый акт отторжения, обиды и насилия умножается в душах людей по тому же самому закону и так же точно передается от души к душе, особенно если сила любви не успевает вовремя погасить его разрушительный огонь и исцелить состоявшиеся разрывы. В этом ведении и в этом делании живет такая душа потому, что она постоянно и подлинно испытывает, что род человеческий душевно и духовно един; душевно един — ибо живет в сплошном реальном взаимодействии; духовно един — ибо творчески восходит к единой истине, единому добру и единой красоте. Философия не раз пыталась дать разумное выражение этому мироощущению, смутно и нередко искаженно изображавшемуся и в различных религиозных течениях, и нам достаточно здесь указать на это для того, чтобы снять с себя возможный упрек в произвольном изобретении. Вот этот-то нравственно-духовный строй и порядок нарушается и разрушается сильнее всего человекоубийством. Убийство есть не только отказ от любовного признания этой связи между человеком и человеком, но решительное упразднение самой возможности восстановления и поддержания этой связи в будущем. Убивающий ставит себя к убиваемому в отношение полного нравственного отрыва, такого отрыва, который вообще ни при каких условиях не может состояться между людьми; потому что даже ненависть, доведенная до такой степени, что у человека чернеет в глазах при виде врага и белый свет кажется ему отвратительным от того только, что тот существует, — даже такая ненависть есть лишь выражение огромной трагической связи, спаявшей ненавидящего с его врагом: правда, эта связь выродилась и деградировала, но интенсивность ее только упрочилась и часто за нею скрывается возможность страстной привязанности. Убивающий слеп к этой связи, скрепляющей его с его жертвой: он чувствует себя оторвавшимся, и чувство этого отрыва необходимо ему для того, чтобы преодолеть все внутренние сдержки и моральные запреты. Наличность любовного, художественно вчувствующегося отношения делает убийство невозможным. Убийство предполагает разрыв и ожесточение. Оно предполагает сознание или ощущение окончательной невозможности склонить, убедить или исправить; и с другой стороны, совершенную исключенность самопочинной и добровольной уступки. Оно предполагает, следовательно, такое, наличность чего не может быть ничем доказана; ибо где же и в чем предел убеждений и доброй воли? Убивающий не может помнить об этом; ибо если будет помнить, то не убьет. Он должен быть твердо уверен или уверить себя, что ему осталось одно только средство: сила и страх силы. И даже не сила, потому что убить может и слабый, если он хитер или ловок; не сила, а явное или тайное насилие. В той душевной атмосфере, зрелым плодом которой является убийство, любовность разлагается и вытесняется чуть ли не во всех своих составных элементах: чувство живого тождества уступает свое место ощущению законченной противоположности; вместо едино-чувствия воцаряется безжалостность и ощущение несовместимости; вместо уступчивой щедрости выступает непреклонный animus sibi habendi (дух себе подвластный -лат.); насилие возносится над убеждением; страх и подозрение вытесняют доверие; гаснет уважение и доброжелательство; человек видит в человеке зловредность, подлежащую искоренению, и позволяет себе все.

Такова смутная и далеко не всегда целиком представленная и развитая психика того, кто нападает для убиения. Именно основные указанные черты ее готовят убивающему глубокий и мучительный кризис.

Невероятное откровение Ивана Ильина, открывающее в нём реально чуткую душу и высокую духовность! Можно сказать, что это похвала от его врага, тем она и ценна. Почему-то об этом стесняются говорить российские идеологи, но пакость войны не столько в возможности личной смерти, сколько в причинении смерти другим. Как известно, убивая человека, вы заставляете страдать всех, кто его любит — страдать порою больше физических страданий самого убитого. Однако, самые серьёзные страдания, по-видимому, достаются непосредственно убивающему.

…кризис, переживаемый убившим, оказывается еще более глубоким оттого, что самый акт убийства устанавливает между ним и павшим от его руки особую, мучительную по своей интенсивности и по отсутствию творческой перспективы духовно-нравственную связь. И в этом выражается с полною очевидностью невозможность для человека разрушить духовную ткань человеческого всеединства. Ощущение этой связи, сковывающей убившего с убитым, может достигнуть сознания очень быстро, как только спадет отреагированная волна посягнувшего ожесточения. Момент убийства, оказывается тогда, стал роковым не только для убитого, но и для убившего; этот момент, в который он чувствовал себя резко порвавшим нить общечеловеческой связи и нравственного соединства, восставшим и захватившим Божеские права над убитым, позволившим себе все и в такую сторону осуществившим эту вседозволенность, тот момент, когда он совершил свое непоправимое дело и в ожесточении душевном взял на себя роль судьбы в жизни убитого, — этот момент самою остротою и безмерностью своею приковывает его душу к себе и к непроявляющейся больше, умолкшей душе погибшего.

Убийство есть истинный акт жизненного и душевного саморазрушения, выполненный над собою: «Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я…», — восклицает Раскольников (из «Преступление и наказание» Достоевского). Судьбы убившего и убитого скрещиваются и расходятся, сломленные. Момент убийства раскалывает жизнь убившего, освещает ее всю по-новому и возлагает на нее неразрешимую проблему.

Именно с этим в теснейшей связи стоит третий мотив, пугающий и угнетающий наше сознание при каждому убийстве: это полная и безусловная непоправимость того, что имеет произойти и потом происходит.


Как сказал мой знакомый «вам казалось, что война далеко и вас не касается», далее Ильин переходит «на лица»…

Есть и в обычное время особые любители, которые посещают заседания суда, посвященные рассмотрению дел об убийстве, которые любят раздирающие драмы и кинематографические ужасы. Эпоха войны заставляет, может быть, всех нас пережить в воображении перестрелку, кавалерийскую атаку и штыковой бой; она делает всех нас, и сражающихся и несражающихся, соучастниками и совиновниками в организованном и планомерном убивании. И нет нравственных оснований к тому, чтобы мы закрывали себе на это глаза.

Умеющий читать и думать уже понял, что речь идёт о нём. Но об этом позднее. Ильин на какое-то время говорит об обязанности солдата повиноваться приказу, что сразу вызывает на память «священное право королей» быть выше человеческой совести и Божьей морали.

Участие в войне есть для каждого участника акт повиновения внешнему приказу, который исходит от органов государства, действующих на основании правовых полномочий; для огромного большинства правовым велением определяется и самая обязанность участвовать, и форма участия, и момент действия оружием. Все те, кто признают и испытывают моральное значение государственного сожительства и повиновения праву, получают в этом некоторый противовес по отношению к категорическому «запрету», идущему от совести. Однако этот противовес, облегчающий с виду момент выбора и решения, на самом деле только затрудняет и осложняет его. Глубокое нравственное «отрицание», принятое волею и раскрытое разумом, сталкивается с признанием того морального значения, в котором нельзя отказать развитому правосознанию и добровольному право-повиновению, и здесь обнаруживается то первое и, в сущности, самое поверхностное нравственное противоречие, которое встает в душе человека во время каждой войны и которое каждый из нас должен выносить и решить индивидуально. Состоится ли война — это не зависит от индивидуального решения воина; но будет ли он в этой войне убивать, это дело его совести и его самостоятельного, одинокого решения. И с точки зрения социальной психологии нужно сказать, что та война, в которой большинство индивидуально решающих душ не имеет глубоких и духовно значительных побуждений, могущих вызвать в душе решимость не избегать убийства и не останавливаться перед ним, — есть война, заранее обреченная на неудачу.

Золотые слова! Как бы громко ни выступали телепроповедники, какие бы гонорары ни платило рекрутам правительство, какими бы высокими словами вы ни пытались вбить патриотизм в умы людей, а правда — единственная весомая вещь на весах мировой истории. Вовсе не «клацанье затвором», как это выходит по словам В.Р.Соловьёва, было той могучей силой, что довела русский народ до Берлина. Не настолько русские позорная нация, чтобы жить и действовать из страха смерти.

Мы все живем, нередко сами того не замечая, огромною силою инерции, приемля весь основной уклад жизни, нашедший себе бытовое и юридическое закрепление и прочную поддержку, непреодолимую, конечно, для индивидуальных, разрозненных сил. И вот каждый из нас, всю жизнь участвуя в колоссальном накоплении враждебной энергии, всю жизнь не выходя из строя общественных отношений, основанного именно не на щедрости, не на доверии и любовности, — каждый из нас в момент объявления войны полагает, что он «неповинен» в стрясшемся несчастии и что причины беды лежат в чьих-то ошибках, в чьем-то чужом упорстве и хищничестве. Социальная дифференциация вводит нас здесь в жестокое заблуждение: государственный орган, учитывающий конфликт, констатирующий невозможность дальнейших мирных переговоров и организующий военное осуществление распри, является в наших глазах виновником и чуть ли не создателем столкновения. Вина перелагается с нас, мы умываем руки и облегчаем себе самочувствие слепотою.

Я помню, как в первое время СВО существовал и пополнялся сайт народных слов, посвящённых российско-украинской дружбе. Мы всегда можем оправдаться, сказав, что сделали всё, что могли. Но так ли это? Сказано, что «народ заслуживает своего правительства».

Самая система вооруженного мира свидетельствует о том, какие колоссальные запасы вражды и страха скапливаются в людях и народах; достаточно подумать о том, сколько решимости убить укрывается в каждой выделанной в мирное время шрапнели и гранате; сколько силы и энергии полагается каждым народом на то, чтобы сообщить миллионам людей умение целесообразно управлять орудиями смерти, с каким удовлетворением мы узнаем о каждой малейшей победе, одержанной нашими войсками, «отвлекаясь» будто бы при этом от мысли о числе убитых врагов; достаточно обратить внимание на тот ненавистнический, подчас прямо кровожадный тон, в котором ведется вся малоблагородная пресса воюющих стран, и мы признаем, что всякая война без исключения есть нравственно виновное делание. Эту виновность войны чувствуют нередко и сами сражающиеся, особенно те, кому пришлось пережить бой на близком расстоянии; потому они нередко и уклоняются от любопытствующих, неделикатных расспросов.

Было время, когда нам объявляли, что «война ведётся не против украинского народа, а против его марионеточного правительства», теперь всё чаше в сводках говорят просто: украинцы. Желаем ли мы остановить войну, если передаём картину событий односторонне, везде пытаясь найти собственную праведность и чужую вину? Разве не с раскаяния начинается любое примирение? Ильин говорит очень ясно: раскаиваться всегда есть в чём.

Война как организованное убиение остается нашею общею виною, которая справедливо тяготит даже тех, кто сам не участвует в сражениях: ибо мы слишком хорошо понимаем, что мы не убиваем сейчас только потому, что за нас убивают другие.

Никто не должен закрывать себе глаза на нравственную природу войны. Мучения и убийства, которые люди чинят друг другу в сражении, не станут ни благим, ни праведным, ни святым делом, каким бы целям они ни служили. Но каждый раз, как человек, имея возможность выбирать и решать, совершает нравственно недоброкачественное деяние, он несет на себе вину; поэтому война есть наша общая великая вина. Никакие казуистические или пробабилистические соображения не должны заслонять от нас этого вывода.

Наверное, здесь стоит вспомнить про термин «священная война». Но об этом ещё поговорим. Для людей, осознающих незаконность войны, Ильин в качестве примера приводит решение Льва Толстого, высказанное им в сказке «Об Иване дураке». Надо сказать, там не просто про войну, но про народоуправление в целом, про возможность жизни без правительственного контроля, без чиновников и фарисеев. Но на то оно и называется сказкой, что практические вопросы там разрешаются с некоторой наивностью, и картина складывается только общая. Эту сказку мы пока оставим, Ильин же делает вывод, что решение «дураков» не сопротивляться врагу и добровольно отдавать ему добро, которое рассеяло решимость вражеской армии воевать, хотя и правильное с логической точки зрения, всё же имеет свои ограничения. Нельзя, к примеру, отдать врагу свою любовь, свою веру, свою духовность, нельзя под влиянием врага духовно падать и предавать.. То есть, если есть у нас нечто большее, что стоило бы защитить ценой своей жизни и даже ценой принятия смертного греха убийства, мы должны защищать это, даже переступая через голос совести.

В этом принятии на себя последствий своего виновного делания, хотя бы они, как в данном случае, имели форму новой, тягчайшей вины, есть черта истинного героизма, трогающего душу и не позволяющего произнести слово осуждения. Мало того, именно на войне эта решимость принять на себя новую вину выливается неизбежно в форму бескорыстного и самоотверженного духовно-творческого напряжения, высота и чистота которого не имеет подчас равной себе. Нравственное противоречие не разрешается и не устраняется в этом героическом исходе, но приемлется и изживается во всем своем значении и во всей своей глубине. Это не значит, что такой путь ведет к деятельности, которая является всецело предосудительной в нравственном отношении; участие в войне заставляет душу принять и пережить высшую нравственную трагедию: осуществить свой, может быть, единственный и лучший, духовный взлет в форме участия в организованном убиении людей. Дело людей на войне слагается из лучшего и худшего, из высшего и низшего, и в этом трагедия войны; она является зрелым плодом ее нравственной противоречивости. Вот почему мы испытываем войну как злосчастную тьму, в которой загораются слепящие лучи света. И для того чтобы конец войны был как свет, возгоревшийся над тьмою, но не как тьма, поглотившая свет, необходим во время войны тот истинный, духовный, творческий подъем, в котором человек не закрывает себе глаза на виновность своего решения и своего дела, но видит все как есть и мужественно приемлет виновный подвиг. Виновность деяния не исчезает, но остается; герой открыто избирает неправедный путь, ибо праведного пути нет в его распоряжении. Он следует голосу совести, зовущей его к защите духа, но средства, к которым он обращается, ложатся на душу его виною и бременем. Только истинное духовное горение может дать достаточно силы, чтобы человек не изнемог под этим гнетом.

Приемля свою вину, зная ее и не умаляя ее, героическая душа идет навстречу своей судьбе, не укрываясь за ссылками на тот максимальный голос доброты, на который она до сих пор обращала так мало внимания. Человек, умевший всю жизнь грешить в своих интересах и судорожно отыскивающий нравственно-безукоризненный исход в момент, когда естественные плоды его жизни воздвигли угрозу духовным основам существования его и его народа, являет собою картину величайшего лицемерия. Напротив, в приятии последствий своей вины и своей жизни скрыта возможность очищения и обновления. Необходимо только не закрывать себе глаза на свою вину в прошлом и на ту вину, которая ждет в будущем и уже совершается при нашей поддержке и нашем участии. Тогда останется непоколебленным наше доверие к голосу совести и тогда будущее откроется нам как возможность освобождения от кошмара прошлого.

Так достаточно высокопарно заканчивает свои рассуждения о войне Иван Александрович Ильин. Для нас же вопрос остаётся открытым и требующим практического решения в новом мире. С философской точки зрения, как кажется, следует подумать о том, действительно ли наша русская духовность, православие, культура и т. д. имеет вес, больший, чем культура Бога и Христа, как много от православной культуры сохранится для Царства Небесного? Что будет более губительным для духовности и культуры нации: терпеть побои и насмешки, либо самим угрожать остальному миру? Что станет настоящей гордостью и честью России: её армия и флот или её самостоятельность и экономическая свобода? Что будет более способствовать распространению христианства: принуждение или любовь? Что будет лучшим наследством потомкам: жизнь бескорыстного отдавания другим или жизнь отбирания силой? Что страшнее для морали нации: зарубежные развратители или внутренние прелюбодеи и лицемеры при власти? Кто будет воспитывать молодёжь в атмосфере непуганного хамства и сквернословия? Только решив эти непростые вопросы можно перейти к философскому: о противлении злу силою.

(Поляков В.Н. 28 декабря 2025 года)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *